Гриша часто был жестоко оскорбляем своим товарищем, который даже и не подозревал, что поступает дурно. Это отдалило от него Гришу тем скорее, что у избалованного мальчика появились друзья из одного с ним круга, также избалованные. И когда из мальчика Гриша сделался молодым человеком, то дружеские отношения его к Павленьке прекратились, чего, впрочем, последний не замечал, потому что они по-прежнему говорили друг другу «ты» и наружно были очень дружны.
Племянник Натальи Кирилловны кончил учение, а с тем вместе остановилось и учение Гриши, который чувствовал, что приобретенные им знания ничтожны для человека, которому трудами следует зарабатывать себе хлеб.
Павленька стал выезжать в свет, а Гриша по-прежнему сидел в своей комнате за книгами и часто с грустью склонял голову и долго сидел так, думая, что его ожидает в будущем и чем наконец кончится его бездействие.
Приживалки не дремали: они успели поселить разные подозрения в Наталье Кирилловне насчет праздности, зависти и других дурных качеств в Грише, и Гриша начал замечать явное нерасположение своей благодетельницы. Он стал просить ее, чтоб она определила его на службу, что он скучает праздностью. Наталья Кирилловна сделала ему сцену, где при всех домашних назвала его нищим и, как бы в насмешку, дала ему занятие — учить ее воспитанниц и вести книгу расходов по ее туалету. Она превратила Гришу в своего домашнего секретаря. Делать ему было нечего: надо было покориться. Отец его давно умер, Гриша не имел никакой ученой степени и ни гроша денег! Один из гувернеров, выдававший себя за эмигрировавшего французского графа, научил Наталью Кирилловну отпустить своего воспитанника путешествовать. Наталья Кирилловна согласилась с радостью, потому что около того времени до нее дошли слухи, что Павленька влюблен в какую-то актрису. Гриша питал надежду ехать с другом своего детства; но гувернер, боясь иметь свидетеля в дорожных проказах своего воспитанника, так всё уладил, что Гриша не только не был взят, но даже замешан в сплетни насчет подозреваемой актрисы. Это погубило Гришу во мнении Натальи Кирилловны и окончательно охладило дружеские в детстве отношения его к племяннику своей благодетельницы.
С отъездом Павленьки Наталья Кирилловна начала скучать; всё, что напоминало его, она приказала перенесть в свою спальню; одна из воспитанниц, которой он оказывал более внимания, сделалась неотлучной тенью ее и должна была каждый вечер что-нибудь рассказывать ей об отсутствующем.
Воспитанницу эту звала Наталья Кирилловна Зиной. Она была дочь некогда бывшего дворецкого, который давно умер. Матери Зины тоже не было в живых.
Зина не могла не обратить на себя внимание своей благодетельницы; так складно говорила эта девочка, так умела занять праздное воображение Натальи Кирилловны сплетнями и мелочными бурями маленького мира, в котором жила. Зина знала всё, что делается в доме; она сочиняла иногда домашние анекдоты для своей благодетельницы и смешила ее. В девичьих, в лакейских, в комнатах приживалок — везде Зина поспевала высмотреть, подслушать, что ей было нужно для ее вечерних импровизаций. Часто Зина изнывала от напряженных усилий своего воображения, сидя на скамейке у кровати Натальи Кирилловны, в комнате, освещенной одной свечой под зеленым колпаком, решительно не зная, что говорить.
— Что с тобой, матушка? ты, кажется, сегодня двух слов не умеешь связать! — говаривала тогда Наталья Кирилловна. — Ну что мне интересного слушать о твоей девичьей? Не знаешь ничего, так сочини что-нибудь сама! — строго замечала Наталья Кирилловна.
И Зина пускалась в импровизацию. Однако любовь благодетельницы не спасала Зину от неприятных сцен, к которым прибегала Наталья Кирилловна, вероятно томимая однообразием.
По наущению приживалок, в особенности Ольги Петровны, которая, вероятно, в беспредельной преданности к своей благодетельнице не могла равнодушно видеть в ней расположения к кому-нибудь, Наталья Кирилловна приказывала иногда собрать узелок с бельем и платьем Зины, вручала его ей и говорила грустно:
— Иди, иди из моего дома!
Девочка горько плакала, целовала колени старухи, прося пощады; приживалки тащили ее за руки из комнаты, и часто Зина на коленях и обливаясь слезами ползала за Натальей Кирилловной, умоляя о прощении. И долго еще Зина рыдала, сидя в девичьей… Впрочем, надо заметить, что впоследствии, сделавшись постарше, она плакала только перед глазами Натальи Кирилловны, а выходя в девичью, очень покойно вытирала слезы и весело разговаривала с горничными, зная, что не пройдет двух часов, как за ней придет какая-нибудь из приживалок и скажет, чтоб она шла вновь просить прощенья у своей благодетельницы, которая уже скучала без Зины и нетерпеливо ждала ее.
С каждым годом влияние Зины на Наталью Кирилловну становилось заметнее. Оно, разумеется, дорого стоило Зине.
Она целые дни просиживала на скамейке у ног своей благодетельницы, в комнате, пропитанной запахом выхухоля, очень любимого Натальей Кирилловной.
Детских игр она не знала; каждую минуту она страшилась разгневать ее. Зину ничему не учили; да и некогда было ей учиться. Если Наталья Кирилловна держала диету, Зина должна была тоже держать диету. Первую ложку всякого лекарства должна была проглотить Зина и верно определить его вкус и запах.
Может быть, поэтому Зина мало росла: хотя ей было уже пятнадцать лет, но она была еще как дитя. Да и Наталья Кирилловна никак не хотела звать ее именем, данным ей при крещении, и считала ее лета не со дня рождения, а со вступления к ней, убавляя таким образом у Зины пять лет.