Длинная, плоская, но широкая фигура ее была облечена в ситцевую пеструю юбку и камлотовый малиновый спензер, у которого рукава были с буфами на плечах. Наряд ее довершал черный передник с карманами, из которых торчали какие-то палочки, игрушечная мельница и другие подобные принадлежности собачьих представлений.
Обезьяна, в красном распашном капоте и фуражке на голове, озабоченно прыгала со стула на пол и обратно, попискивая и стараясь освободить свое горло от веревки, которою была привязана к ножке стула. Грязный белый пудель в чепраке, сидя возле слепого, зорко поводил глазами за каждым движением прута наставницы собак.
У соседнего окна, которое было раскрыто и завешено дырявым платком, происходило другого рода учение.
Главное лицо представлял здесь итальянец пожилых лет, с лицом, не отличавшимся кротостью и привлекательностью, атлетического сложения, которое резко выказывалось от грязного белого трико, натянутого на нем. Красные коротенькие панталоны с блестками прикрывали его живот. Ноги его были обуты в грязно-желтые сапоги. Итальянец своими жилистыми и огромными кистями, резко отделявшимися от белого трико, плохо натянутого на его руках, устанавливал на свою голову, обросшую стоящими дыбом, как щетина, волосами, мальчика лет шести в таком же грязном трико и дырявых башмаках. Ребенок, дрожа, искал эквилибру, но не мог найти, — может быть, потому, что жилистые ручищи итальянца поминутно щипали тощие икры ребенка. Итальянец кричал на него:
— Стой, модита, держись!
И если ребенок терял баланс и летел с головы наставника, итальянец ловко ловил его на лету за руку или ногу, отчего кости у ребенка хрустели и он вскрикивал; итальянец устанавливал его вновь, еще сильнее браня и пощипывая.
Подле этой группы мальчик, почти таких же лет и в таком же наряде, как стоявший на голове итальянца, то силился удержаться на голове, то кувыркался, падал, стукался и снова повторял одни и те же штуки, поглядывая робко на итальянца, который, подхватив упавшего опять с его головы ученика, подбросил его выше и отпустил назад. Ученик, пронзительно взвизгнув, упал к передним копытам вороной маленькой лошаденки в желтом чепраке и с перьями на голове, лежавшей у стены. Лошадь пугливо вскочила и заржала; собаки залаяли, потом завизжали от ударов своей наставницы. Шарманка издала унылый звук и замолкла; игравший зажал уши. С минуту крик и гам был страшный в комнате. Женские лица выглянули из-за ширм, и посыпались выговоры итальянцу за кроткое обращение его с детьми.
— Что ты их не высечешь хорошенько перед уроком? Стояли бы в струнку! — крикнула заспанная женщина лет двадцати с подозрительным румянцем и белизной в лице.
Трех зубов у нее недоставало напереди, огромный шрам шел по всей щеке. Белокурые остриженные волосы были завернуты в пукли и зашпилены огромными шпильками. Одета она была в коротенькое ситцевое платье с открытыми лифом и рукавами; полные ноги ее были обуты в розовое трико и танцорские башмаки.
Позевывая и потягиваясь, она поджала ноги под свою коротенькую юбку и снова расположилась заснуть. Но в эту самую минуту вбежала в комнату старая худощавая женщина, бедно одетая; на голове ее повязан был платок; по ее мокрому переднику и рукам в мыле легко можно было угадать ее занятие. Она кинулась к упавшему мальчику, которого итальянец уже держал на воздухе за волосы, а наставница собак хлестала розгой.
— Ну, полноте: я ведь сколько раз вам говорила, чтоб их не бить! — вырывая мальчика из рук итальянца, кричала худощавая женщина.
— Как же хочешь их учить? — спросила наставница собак.
— Его надо бить: умней будет! — подхватил итальянец.
— Возьми розги, а уж руками не дерись, и так на что они похожи! — выходя из себя, кричала женщина так громко, как будто слушатели ее стояли за полверсты от нее.
— Балуй, балуй их, скоро они так выучатся! — заметила женщина со шрамом на щеке.
— Да помилуйте, Юлия Ивановна! вон какой желвак опять вскочил, — рассматривая лоб у плакавшего ребенка, отвечала более тихим голосом худощавая женщина, повязанная платком.
— Экая важность! меня так учили не так: сколько раз голову-то проламывали; а небось…
— То-то такая отважная и вышла! — раздался чей-то хриплый голос из-за ширмы, стоявшей вблизи от кровати той, которую худощавая женщина, защищавшая детей, называла Юлией Ивановной.
Смех раздался за легкой перегородкой. Юлия Ивановна вскочила с постели и, приняв грозную позу, выразительно сказала:
— Я вам задам, пересмешницы, а тебе, старому, зажму рот!
— Юлия, Юлия! — кричала наставница собак и прибавила по-немецки: — Оставь русских мужичек.
Юлия залилась смехом, повторяя фразу, сказанную наставницей собак.
Дверь в легкой перегородке раскрылась, — выскочили три женские фигуры, в один голос крича:
— Фиглярка, скакунья, стрекоза!
Особы, выскочившие из-за перегородки, уже известны нашим читателям. Это три сестры, девицы Щекоткины: Настя, Мавруша и Лёна.
Время мало имело на них влияния; только у Мавруши еще реже стала ее микроскопическая коса, Настя потучнела, а у Лёны зубы еще более почернели.
Две партии уже приготовились было в атаку, перестреливаясь бранью; к Юлии присоединилась наставница собак; но в ту минуту появился старик в халате, с чубуком в руке, и, махая им между враждебными партиями, сказал повелительно:
— Опять! да будете ли вы вести себя как следует? Я вот перескажу всё Петровскому: он вас уймет!