— Уживись с ней! — проворчала Настя и снова принялась читать роль.
— Экие проклятые: как заныли! верно, завтра дождь будет! — потирая свои ноги, говорила Лёна.
— Ты бы их размочила да и сняла тихонько, — заметила Мавруша, продолжая укладываться.
— Бывало, покойница в бане булавкой так снимала мозоли, что только что щекотно.
— Пожалела наконец и о ней! — заметила с упреком Настя.
— Небось ей мало от тебя доставалось! — запальчиво отвечала Лёна.
— Сестрицы! — воскликнула Мавруша, и, верно желая отвлечь сестер от предмета их разговора, она продолжала: — Я, право, не знаю, к чему он скакунов-то с собой тащит!
— Вот уж, я думаю, Юлька-то будет кривляться! — заметила Лёна.
С минуту сестры вели разговор довольно дружелюбно, — может быть, потому, что мнения их сошлись. Они рассуждали о недостатках Юлии. Наконец в комнате настала тишина. Лёна, вычистив табаком зубы, лежала бледная на сундуке, а Мавруша выщипывала седые волосы у Насти, которая сладко дремала.
Шарманка более не играла, собаки не визжали. Остроухов и слепой сидели вместе за ширмами; у каждого в руке были рюмочки, обратившиеся в стаканчики, и они толковали о предстоящей поездке. Всё движение из комнаты перенеслось на грязный двор, в котором был отгорожен круг из барочных досок: в нем скакала на старой кривой лошади Юлия, принимая различные позы и драпируясь в грязный кусок крепа. Господин в трико, со впалой грудью, с бичом в руке, поощрял ударами лошадь. Товарищ его, с широким носом, подбрасывал детей ногами, лежа на ковре, разостланном на дворе. Наставница собак занималась шитьем нового костюма своим питомцам, разговаривая то с Юлией, то с Фрицем, как она звала господина с широким носом.
Итальянец возился с вороной лошадью и страшно кричал:
— А скажи, маленка лошадка, сколько тебе годов? — Лошадка проводила копытом четыре раза по земле. — Четыриста? Нет? Четыри месяцов?.. Нет?., четыри днев? нет?.. А-а-а, че-ты-ри годов? а-а-а?..
И итальянец заставлял маленькую лошадку свою кивать головой в знак согласия, что ей четыре года.
Зрителей было довольно: всё, что жило в доме, смотрело из окон, а щель под воротами была вся унизана головами уличных ребятишек, в которых с наслаждением бросали камнями дети в трико во время роздыхов своих.
Приезд кочующей труппы произвел сильное волнение во всей деревне.
Всё сбежалось смотреть, как волтижеры въезжали и входили в барский двор.
Юлия ехала в деревянной колеснице, управляя тремя лошадьми, разукрашенными перьями. Сама она была одета в какое-то газовое платье с блестками, с крылышками назади. Голова была убрана измятыми цветами. Юлия держала в руке золотую палочку, которою размахивала в воздухе. Фриц и его товарищ ехали, в костюмах очень пестрых, верхом; дети бежали возле них, кувыркаясь и цепляясь за хвост лошади. Наставница собак вела пуделя, на котором сидела обезьяна в гусарской курточке с саблей наголо. Другие собачонки бежали сзади, попарно, связанные веревками. Итальянец вел свою маленькую лошадку. Слепой играл на шарманке, весь согнувшись под ее тяжестью.
Сестры-артистки и другие актрисы и актеры труппы Петровского прибыли позже в кибитках и старых экипажах Тавровского.
Остроухову, как опытному актеру, Петровский всегда поручал устроить и приладить всё. Эти занятия, казалось, оживили старика. Спина его выпрямилась, глаза блестели, голос сделался чище; и часто, выхватив топор из рук неопытного плотника, Остроухов сам прилаживал дерево или лазил по кулисам, развешивая лампы.
Павел Сергеич присутствовал очень часто на сцене и однажды чуть не был ушибен дверью, которую тащил Остроухов, делая репетицию плотникам.
— Посторонись! — крикнул ему Остроухов, с усилием таща дверь.
Тавровский отскочил в сторону, но потом снова кинулся к кулисе и, приняв ее из рук Остроухова, поставил на место, спросив:
— Тут ей стоять?
— Здесь! — отвечал Остроухов, вытирая пот с лица рукавом своей рубашки и пристально глядя на Павла Сергеича, который спросил его:
— Ты бутафор или декоратор труппы?
— Всё что угодно. «Сам и пашет, сам орет и оброк с крестьян берет», — кланяясь, отвечал Остроухов и прибавил:- Не имею ли чести говорить с самим господином Тавровским?
— Да! как же вы меня узнали? а ваша фамилия?
— Остроухов.
— Остроухов… — протяжно повторил Тавровский, как бы припоминая что-то.
— Вы могли слышать обо мне только от одного лица, — заметил Остроухов нерешительным голосом.
— От кого? — быстро спросил Тавровский.
— Любская… — медленно произнес Остроухов.
— Я знаю ее! — отвечал поспешно Тавровский.
— Позвольте узнать, где она теперь, счастлива ли?..
Тавровский ничего не отвечал на вопрос Остроухова и, глядя пытливо на него, спросил:
— Вы родственник ей?
— Нет! — со вздохом отвечал Остроухов и с жаром прибавил: — Я принимаю в ней…
— А-а-а! вы, верно, были влюблены…
— Я слишком стар и беден был и тогда, чтоб быть соперником…
Тавровский усмехнулся и перебил его:
— Вы, как я вижу, знаете все тайны Любской.
— В то время как я знавал ее, она была самая несчастная…
— Ну, будьте покойны: она теперь не может жаловаться на свою судьбу.
В голосе Тавровского заметна была ирония; но ее мог подметить только тот, кто коротко знал его. Остроухов же с чувством схватил было его руку и хотел пожать, но, опомнясь, выпустил и пробормотал: