— Так, — отвечал Иван Софроныч. — Но я не понимаю, почему должен отвечать вам.
— Я новый управляющий господина Тавровского, — отвечал Зацепа с низким поклоном. — Извините, батюшка, может, что грубое сказал: я человек простой; но душа у меня добрая, — прибавил он скороговоркой, как бы в скобках, и продолжал прежним голосом: — Если угодно удостовериться, документец со мной.
Он отправился в свой карман и вручил Ивану Софронычу документ. Пока Иван Софроныч рассматривал доверенность, данную Тавровским новому управляющему, Зацепа говорил:
— Изволите усмотреть: мне поручено управление Софоновым и мне же вверено принять имение согласно описи, и в чем окажется недочет…
— Недочета ни в чем оказаться не может, — перебил Иван Софроныч. — Напротив, имение улучшено и доход увеличен.
— Не сомневаюсь. Но желаю знать — извините грубое слово, не умею говорить красно, — куда девалось девяносто десятин строевого лесу?
— Лес продан.
— Так-с. С разрешения владельца?
— Я имел нужду в наличных деньгах и нашел выгодным продать часть леса, — сказал Понизовкин.
— Так-с. Но в доверенности вашей было ли упомянуто о праве продавать что-либо?
— Нет-с. Но я имел словесное разрешение владельца действовать по своему усмотрению в некоторых случаях.
— Стало быть, мне необходимо узнать, подходит ли под сказанное разрешение продажа леса? — заметил новый управляющий. — И прекрасно, батюшка! Подходит, так и беспокоить вас больше не буду!
— Что же, если нет? — спросил с беспокойством Иван Софроныч. — Во всяком случае деньги не пропали: ими исправлена и улучшена фабрика, которая теперь в полном ходу…
— Всё так-с, — возразил Зацепа сладким голосом. — Исправление, улучшение — важное дело, но, сами изволите знать, — темное! Извините, я человек простой, говорить красно не умею. А девяносто десятин лесу видный был косячок! Надо правду сказать!
Понизовкин вспыхнул.
— Советую вам поговорить сначала с Павлом Сергеичем: он довольно знает, способен ли я к тому, в чем вы меня подозреваете! — возразил он запальчиво. — Я не привык слушать…
— Извините, извините, — перебил Зацепа, в лице которого мгновенно выразилось такое отчаяние, как будто он был на охоте и, целясь в бекаса, нечаянно подстрелил лучшего своего друга. — Извините! я вас, кажется, огорчил? Видит бог, без намерения!.. Эх! Афоня, Афоня! — продолжал он с упреком, обращаясь к самому себе. — Вечно ты наговоришь вздору! А всё простота! погубит она тебя когда-нибудь, и добрые люди скажут: «Погиб от собственной своей простоты!» (при последних словах даже слезы показались на его глазах, как будто он уж действительно погибал и слышал над своею головою горестный приговор добрых людей). Не поверите, — продолжал он, обращаясь к Ивану Софронычу и постепенно возвышая голос, — говорить не умею, льстить не умею, кланяться способности бог не дал, унижаться не мое дело, притворствовать, лицедействовать, клеветать мать и отец на смертном одре запретили! (При каждом периоде он делал паузу и загибал свой толстый и красный палец, как будто боясь пропустить которую-нибудь из своих добродетелей.) Так и мотаюсь по свету, и притом круглая сирота, — прибавил он жалобно, причем в глазах его снова показались слезы. — Даже сколько раз места лишался, в беду попадал — всё через свою простоту. Но честь свою сохранил и правды никогда ногами не попирал! — заключил он энергически.
Так как Иван Софроныч не обнаружил особенного участия к страданиям и рыцарской твердости господина Переваленко-Зацепы, то последний, окончив свой патетический монолог, очень скоро удалился, извиняясь, улыбаясь и кланяясь.
По уходе его Иван Софроныч погрузился в такое глубокое раздумье, что Настя долго не решалась заговорить с ним. Наконец она сказала, ласкаясь к нему:
— Батюшка, вы, кажется, встревожились. Но неужели вы думаете, что Павел Сергеич вступится в такие мелочи и станет преследовать вас?
— Эх, Настенька! молода еще ты! — возразил старик грустно. — Он, конечно, не станет; он, я думаю, даже и забыл, что мы с тобой существуем; но найдутся люди, которые, чтоб только угодить ему…
— Но кто же? — перебила Настя. — Мы никому ничего дурного не сделали. А господин Переваленко, кажется, такой добрый…
— Добрый? Эх, Настенька, Настенька! не знаешь ты людей, — возразил Иван Софроныч. — Бог простит, если я ошибаюсь; но мне кажется, что господин Переваленко мошенник первостепенный; не приведи господи никому попасть в его руки!
— Но почему же вы так думаете, батюшка? У него такое простое лицо, и он так откровенно говорил…
— Много людей встречал я в своей жизни, — наставительно сказал старик, — встречал и худых и добрых, и честных и ветреных. Всякие люди бывают; всякие маски они носят, всякие роли играют; редкий проживает в простоте, выходит в люди с таким лицом, какое дано ему богом, говорит, что по совести следует. Но не встречал я лживее того человека, который ходит в немецком платье, бороду бреет, а в манерах своих и в выговоре простым людям следует, говорит про свою честность и простоту, по-дружески с тобой обращается, то судариком, то батюшкой зовет. Недоброе в уме у такого человека. Личину надел он и ею хоронит свои волчьи зубы да вороновы когти!
Старик умолк и погрузился в прежнее раздумье.
И действительно, грустное предчувствие его не обманывало. Явившись к Тавровскому, Переваленко-Зацепа начал так:
— Грешный человек, боялся я не угодить вам, кормилец-батюшка, и со страхом вступал в мою трудную должность. Но теперь я успокоился и вижу, что мы с тобой, кормилец, никогда не расстанемся!