Приступили к сломке дома, и когда раздался первый треск рухнувшейся стены, Федор Андреич изменился в лице; но улыбка Любской успокоила его. Она сама следила за работой и торопила рабочих, говоря, что ей хочется как можно скорее отделать дом и поселиться в нем. Когда наконец дом превратился в какой-то хаос, стены были проломлены и только по краске, оставшейся на них, можно было узнать залу и другие комнаты, Любская вошла через окно в дом и, радостно оглядывая его, сказала Федору Андреичу:
— Ну вот и нет того кабинета, к которому я всегда с таким страхом подходила! ни той гостиной, где по вечерам я читала вам газеты, ни той залы, где ваша сестра читала мне длиннейшие наставления, ни комнаты моей, где я так часто плакала, ни комнаты дедушки, — и ничего, ровно ничего!!
И Любская тихо смеялась.
— Но всё будет новое! — как бы с испугом сказал Федор Андреич.
— Может быть; только не я буду жить в новом доме! — насмешливо отвечала Любская.
— Как? Я сломал дом! вы этого пожелали! Нет, я шутить так не позволю с собою! — с прежнею яростью и неумолимостью закричал Федор Андреич.
— Мне некогда, извините меня: я вечером еду отсюда, — спокойно отвечала Любская.
Федор Андреич в отчаянии воскликнул:
— Я прежде не понял вас: этот дом противен вам?
— Всё равно, вы поняли теперь! — и с этими словами Любская оставила Федора Андреича одного, на развалинах его дома.
В тот же вечер Любская уехала из деревни, очень веселая. Федор же Андреич был мрачен, расставаясь с ней, и тотчас сделал такие распоряжения по дому, из которых можно было положительно заключить, что он не намерен никогда более возвращаться в него…
Состояние Федора Апдреича очень скоро исчезло в Петербурге. В доме у Любской иногда играли в большую игру, в которой принимала участие и сама хозяйка. Давнишняя страсть Федора Андреича к картам, долго побеждаемая силою воли, вновь вспыхнула и гибельно разрешилась. Он проиграл всё свое состояние, проиграл и деревню свою, где росла Аня, и остался нищим. Любская не отказала ему в том, чем некогда была сама ему обязана: она давала ему ровно столько денег, сколько нужно, чтоб поддерживать существование, и в веселом расположения духа иногда спрашивала:
— Ну что, Федор Андреич, весело есть чужой хлеб?
С той минуты жизнь Любской потекла ровно и широко, как корабль, выплывший в открытое море и летящий на всех парусах, не страшась более встретить на своем пути подводных губительных скал и уверенный, что никакая буря не опасна ему.
Читатели потрудятся припомнить, что Любская и Остроухов были введены в приемную к Любе. Актриса вошла гордо, с презрительной улыбкой, а ее товарищ — робко, не смея поднять глаз. Он остался у дверей.
Любу очень сконфузили гордо-насмешливые взоры незнакомой дамы; но, увидя Остроухова, она вздрогнула и пугливо-вопросительно глядела на своих гостей.
Любская, казалось, наслаждалась замешательством девушки; в лице ее еще резче отразилось самодовольно-гордое выражение. Оглядывая Любу с ног до головы, она язвительно улыбалась.
Люба, то краснея, то бледнея, едва могла проговорить:
— Что вам угодно?
Любская вместо ответа засмеялась.
Слезы выступили на глазах Любы. Остроухов, как будто покоробленный смехом Любской, печально сказал:
— Говори скорее: мы можем наскучить.
— Вы, верно, догадываетесь, кто я? — с важностью спросила Любская.
Люба молчала.
— Я та самая, которой по всем правам следовало поселиться в этом доме. Но я была бедна, одинока, за меня некому было вступиться, — продолжала актриса.
— Это правда: она была брошена на все соблазны, — шептал Остроухов у двери.
— Что же вы хотите от меня? — едва внятно спросила Люба, страшно изменясь в лице.
— Позвольте, я еще не докончила своей истории! — перебила ее Любская и, приняв драматическую позу, продолжала, возвышая постепенно голос: — Мне, как и вам, обещались жениться. Но… — насмешливо прибавила она, — я, может быть, не так была опытна и более доверчива…
— Говори дело, и скорей! — перебил ее Остроухое.
Но Любская не обратила на его слова внимания и с большею ирониею продолжала:
— Может быть, ваша любовь дальновидна; но я, я любила просто, без расчетов… я…
— Господи!.. да говори порядочно! — умоляющим голосом опять перебил ее Остроухов.
На этот раз Любская резко ему отвечала:
— Прошу не перебивать! — и с горячностью обратилась к несчастной девушке, бледневшей от каждого ее слова всё более и более: — Любовь увлекла меня, или, лучше сказать, меня старались увлечь, чтоб моим падением воспользоваться и бросить безжалостно. Да, я была брошена, предана злословию, стыду, и всему этому, знаете ли, кто был причиной?
Остроухов кинулся к Любской, взял ее за руку и умоляющим голосом сказал:
— Довольно! посмотри, посмотри на нее, пожалей, она еще так молода!
В самом деле, Люба находилась в таком положении, что при взгляде на нее замирал дух. Она была бледна как полотно; полураскрытые губы усиливались говорить, но звуков не было. Глаза молили пощады, и она придерживалась за письменный стол, чтоб не упасть.
— Ах! оставь меня! — с сердцем вырвав свою руку, сказала Любская и язвительно спросила: — Кто, кто жалел меня? я тоже была молода! И ты это знаешь очень, очень хорошо!!
— Всё-таки это тебе не дает права мстить другим, — горячась, отвечал Остроухов.
— Разве я кому-нибудь мщу? нет, я пришла с добрым намерением…