— Позвольте мне уйти: я… чувствую, что силы меня оставляют…
И она пошатнулась, идя к двери.
— Сядьте: вы упадете! — сказала Люба, подбежав к актрисе, которая зашаталась и облокотилась на ее плечо. Но она скоро очнулась; как бы удивленная, вспоминала, казалось, где она, глядела на Любу, осматривалась и наконец, заплакав, сказала:
— Как вы добры! вы простили меня, вы не испугались поддержать женщину, оскорбившую вас. О, возьмите, возьмите его! он вам одним должен принадлежать!
И актриса, сорвав медальон с своей груди, поцеловала его и, оставив в руках растроганной Любы, поспешно вышла. Лишь только она захлопнула дверь за собой, как поднесла платок к губам, заглушая свой смех.
Тавровский так спешил свадьбой, что все в доме сбились с ног. Накануне дня свадьбы, начиная от Ольги Петровны до последней приживалки, все улеглись спать в папильотках, сделав такие приготовления, как будто каждая из них была невестой. Тавровский не желал пышной свадьбы; но Наталья Кирилловна и слышать не хотела о простоте и скромности: она созвала всё, что некогда ей было знакомо. Люба с трепетом ждала этого дня: она без ужаса не могла вспомнить, что должна будет предстать всем родным Тавровского, которые, казалось ей, должны быть похожи на Наталью Кирилловну, и гостям. И к тому ж сомнение не совсем уснуло в ней. Она долго не ложилась спать, всё о чем-то думая. Поздно ночью кто-то тихо постучался к ней в дверь. Люба очень удивилась, кто мог бы прийти в такой поздний час; она отворила дверь — и в ужасе отскочила: перед ней стоял цыган, бледный, с сверкающими глазами.
— Что случилось с тобой?'- воскликнула Люба.
Цыган не мог говорить.
— Ты весь дрожишь…
Цыган робко подал Любе маленькую записку. Пробежав ее, Люба помертвела и в отчаянии упала в креслы. Записка была очень лаконическая, из двух строк: «Стерегите его. Он дал слово ужинать у одной знакомой ему дамы, с которой давно уже довольно короток».
— Эту записку я получил час тому назад. Меня вызвали из моей комнаты, и незнакомый мне человек, подав ее, скрылся, — отчаянным голосом говорил цыган.
— Ну что же? он дома? он не ушел? — шепотом спросила Люба.
Цыган глухим голосом отвечал:
— Я следил…
Люба вскрикнула в негодовании, быстро вскочила с своего места и, бегая по комнате, искала что-нибудь надеть.
— Ты знаешь, где он? веди, веди меня туда! — говорила она, перемешивая слова свои рыданиями.
— Я поступил бесчеловечно! — в отчаянии воскликнул цыган. — Пусть лучше ты была бы обманута!
Люба выпрямилась: в минуту слезы у ней исчезли, и она решительным голосом сказала:
— Нет! это последние слезы о нем. Веди меня, где он: я хочу, я должна сама увериться. И это будет мое прощанье с ним.
— Что ты хочешь делать?
— Вели закладывать дорожную карету! Но как же я выйду из дому?
— Той же дорогой, как он, — отвечал цыган и вышел.
Через пять минут он воротился к Любе. Она, уже одетая, нетерпеливо ждала его. Цыган повел ее темными комнатами, привел в свою, оттуда они вышли, через окно, в сад. Проводя ее мимо кабинета Тавровского, цыган указал на открытое окно. Люба, рыдая, воскликнула:
— Значит, нет более сомненья!
— К несчастью, нет! — отвечал цыган. — Я был даже в том доме, где он теперь пирует: я подкупил горничную, которая, если хочешь, проведет нас в комнаты. Ты сама всё увидишь…
Люба быстро и твердо пошла вперед. Из сада вышли они на улицу через калитку, ключ от которой был в кармане у цыгана. Идя по пустым и темным улицам, Люба вздрагивала, заслышав шаги пешехода или грохот экипажа. Они вошли в калитку одного небольшого дома и, пройдя двор, поднялись во второй этаж по темной лестнице. Цыган постучал в дверь и был впущен какой-то женщиной. Эта женщина повела их по темному коридору, потом отперла ключом какую-то дверь, и они очутились в комнате, тоже темной, но устланной коврами. Они прошли несколько таких комнат; в одной из них Люба вдруг вся вздрогнула, остановилась и шепотом сказала цыгану:
— Это его голос!
И она кинулась к занавеске, разделявшей ту комнату от соседней. Комната, которую увидела Люба, была большая зала, ярко освещенная люстрой и дорогими канделябрами, стоявшими всюду. За столом, богато сервированным, сидели: Любская, разряженная и веселая, и рядом с ней Тавровский, с нахмуренными бровями.
Как будто нарочно в ту самую минуту, когда Люба подошла к занавеске, Любская встала с бокалом в руке и громко и насмешливо сказала:
— Поздравляю вас со вступлением в новую жизнь, и дай бог, чтоб вы не забыли своих старых друзей!
Тавровский нехотя чокнулся.
— Вы, кажется, чем-то недовольны? О, черная неблагодарность! Я всё устроила: завтра вы будете счастливейший из смертных — и вы не хотите в последний раз быть веселым и любезным с старыми своими знакомыми.
Тавровский молчал. Любская, поглядывая на дверь с занавеской, продолжала:
— А знаете ли, что роль моя была очень трудная, когда я, разрисовав себе лицо, явилась кающейся и так напугала…
— Довольно! Я не сомневался в вашем таланте, — резко сказал Тавровский.
— Я непременно закажу пьесу к своему бенефису и велю вставить эту сцену: она будет очень эффектна.
— Мне пора! я сдержал свое слово, — вставая, сказал Тавровский; но Любская удержала его за руку и с любезностью сказала:
— Нет, я вас не пущу: мое условие было, чтоб вы отужинали у меня, а еще только два блюда подали.