Люба долго не могла произнести ни слова: она, как безумная, то плакала, то радостно глядела на Тавровского.
— Ты забыла всё? да, да? ты простила мне всё? — спрашивал Тавровский, страстно глядя на Любу, которая с полной доверчивостью прятала свое лицо на его груди.
Много с той и другой стороны было высказано друг другу страданий, перенесенных во время разлуки.
Тавровский, между прочим, рассказал, как страшно было его положение, когда она бежала, намекнул о причине смерти его тетки, о слухах, которые ходили тогда по городу, — и роли изменились: Люба была виновной и умоляла о прощении, а Тавровский разыгрывал роль милующего.
— Я хочу знать одно, Люба: кто подал тебе совет сделать такую страшную вещь со мной? это он?
И лицо Тавровского изменилось. Он нетерпеливо ждал ответа.
— Нет! нет! я сама! Он даже еще недавно уговаривал меня помириться с тобой! — краснея своего поступка, отвечала Люба.
Тавровский посмотрел на нее с жалостью и тихо сказал:
— Я лучше желал бы, чтоб он был всему причиной!
Люба с жаром защищала цыгана, приписав злобное выражение лица Тавровского его подозрениям и давнему нерасположению к цыгану. В пылу счастья Люба не могла заметить разительной перемены в Тавровском. Постоянно презрительно-ядовитая улыбка мелькала на его губах, и слова его, манеры, взгляды не имели прежней открытой привлекательности.
Тавровский уговорил Любу не медлить свадьбой и обещался приехать к ней в дом вечером же, чтоб всё устроить.
Когда цыган встретился с Любой, ему не нужно было ни о чем спрашивать. Вся фигура девушки выражала столько блаженства, что он только мог сказать:
— Я этого ждал; дай бог, чтоб скорее всё кончилось!
Тавровский был любезен с цыганом. Он упросил его похлопотать, чтоб как можно скорее играть свадьбу, которую желал сделать как можно великолепнее. Люба хотела его отговаривать, но Тавровский сказал:
— Ты не хочешь войти в мое положение. Мое сватовство наделало столько шуму, столько времени я был пищей сплетен и болтовни, что надо же наконец всё разом исправить!
И, по его настоянию, сама Люба, как уже владетельница имения, пригласила всех соседей и соседок на свою свадьбу.
Наступил день свадьбы. Люба так была счастлива, что, глядя на нее, всякий бы позавидовал ей.
Гости съехались; дворня и крестьяне, в ожидании невесты и жениха, стояли уже у церкви. Люба торопилась одеться. Она надевала уже перчатки, когда ей принесли письмо. Она распечатала его — и смертная бледность покрыла лицо несчастной.
Письмо (от Тавровского) было следующего содержания:
«Я спешу вас уведомить, что я далеко, очень далеко теперь и уехал с тем, чтоб более никогда уже не видать вас. Да! я не ожидал быть так гнусно обманутым. Теперь мне всё ясно, почему вы так долго не решались выйти за меня и так были придирчивы к моим проступкам. Гости съехались, всё готово; советую вам скорее сделаться женой того, кто имеет право быть вашим мужем. Я же надеюсь, что поступаю, как следует порядочному человеку. Я не хочу мстить за обман. Живите счастливо».
Люба испугала окружавших ее диким выражением своего лица. Они кинулись к ней с пособиями, но она, вырвавшись из их рук, выбежала к гостям, хотела что-то сказать им, зарыдала и кинулась дальше, призывая цыгана. Они встретились в пустой комнате и долго с ужасом глядели друг на друга.
Люба подала ему письмо, но цыган, отклонив его, сказал:
— И я получил такое же!
— Значит, ты знаешь, в чем он обвиняет меня? — с негодованием воскликнула Люба.
— Я догнал бы его, и, если б он не захотел драться со мной, я задушил бы его; но я боюсь оставить тебя! — в отчаянии отвечал цыган.
Люба в своем свадебном наряде походила скорее на покойницу, чем на невесту.
— Что мне делать? куда бежать от стыда? — ломая себе руки, говорила она.
— Я пойду и объявлю им, что…
Цыган потерялся.
— Нет! я сама! — гордо сказала Люба.
— Ты не вынесешь этого! — удерживая ее, говорил цыган.
Но Люба твердым шагом пошла к двери и с трепетом остановилась у порога. Гости толпой стояли у дверей, а когда Люба приблизилась, они настежь распахнули обе половинки и прошли мимо несчастной невесты, насмешливо кланяясь ей и делая между собой замечания, из которых Люба поняла, что не она только знала о причине отъезда жениха: знали и все гости.
Оставшись одни, Люба и цыган с ужасом разбежались по своим комнатам.
Через несколько часов, когда утренний туман ревниво прикрывал еще озеро, посреди мертвой тишины слышался плеск весел. Потом он замолк. Наконец снова раздались два сильные удара; послышался плеск воды; пронесся над озером отчаянный, но слабый крик… И всё замерло…
Туман поднимался всё выше и выше над мрачным огромным озером; весеннее солнце медленно всходило, освещая гладкую и мертвую поверхность его, по которой одиноко носилась пустая лодка, как будто не решаясь пристать ни к которому берегу.
В жизни некоторых людей есть эпоха, с наступлением которой они как будто ограждены от всех переворотов и случайностей. С той счастливой эпохи дни их начинают плестись однообразно и правильное течение их нарушается только изредка домашними незначительными происшествиями.
Точно так текла жизнь некоторых лиц нашего романа. День сменялся днем, месяцы месяцами, года годами, и наконец явилась к ним в свою очередь неумолимая старость. Красивое лицо Любской уже не было так привлекательно, как ни старалась она каждое утро придавать ему прежнюю свежесть, тщательно скрывая седину и морщины. Впрочем, надо отдать ей справедливость: долголетняя сценическая опытность много изощрила в ней способность поддерживать увядающую красоту. Для своих лет она казалась еще очень молода. Но ее талия не имела уже прежней стройности; тучность бросалась в глаза, несмотря на туго стянутый корсет. Любская оставила сцену вовремя, когда публика всё еще по старой памяти встречала ее аплодисманом, но другие актрисы, моложе и красивее, заняли в вечно любящих сердцах театралов место, прежде ей принадлежавшее. Она оставила сцену, но ее можно было видеть в театре, на гуляньях, в концертах, — в позе всегда очень эффектной; только в осанке, в движениях и взгляде оставившей свое поприще актрисы было уже чересчур много достоинства и величавости, так что торжественностью фигуры своей она невольно бросалась в глаза и повергала некоторых в недоумение. Ее сопровождал всюду почтенный, заслуженный человек с лысиной, лицо и манеры которого свидетельствовали о долгой службе в климате более жарком, чем петербургский. Он был довольно полон и любил дремать. То был супруг Любской. Вот каким образом произошло их соединение. С той поры как мы с ней расстались, еще лет пять жила она роскошно, окруженная поклонниками; но мало-помалу круг их стал уменьшаться, — бледнела и роскошь квартиры. Самолюбие Любской как актрисы также начало страдать: явились таланты и моложе, и лучше, которые с большим успехом заняли ее роли. Одним словом, Любская очутилась в самом неприятном моменте жизни сухой и самолюбивой женщины, когда она видит, что стареется. В это-то время, когда она однажды, лежа на диване, проходила роль, ей доложили, что какой-то полковник желает ее видеть, но не сказывает фамилии. Любская велела принять. Вошел пожилой мужчина с загорелым лицом, с белыми усами. Голубые его глаза были подернуты слезой, и он в волнении мял свою шапку. Одна нога его была короче другой, и крест георгиевский доказывал, что не простым случаем он лишился ее. Любская глядела на него покойно и даже улыбалась: она думала, что перед ней робкий сочинитель, плененный ее талантом и желающий поднесть ей для бенефиса свою драму.