Любская смело вышла из уборной под громом восклицаний, раздававшихся в кулисах:
— Да, счастливая!.. да, несчастная!
Последнее, вероятно, относилось к Ноготковой.
Деризубова кричала за кулисами:
— Посмотрим, посмотрим, как ее опять зашикают!
— Да, зашикают, — заметил Ляпушкин, увиваясь около Любской. — Не умрите только с досады!
И, глядя с умилением на Любскую, он вкрадчиво продолжал:
— Ах, какая вы красавица сегодня, маменька, ну, настоящая королева. Подрумянь-ка! — прибавил он, подставляя щеку, испещренную бородавками, горничной, которая сопровождала Любскую с румянами в руках. — Подцвети, подцвети, голубушка!
— Подите! разве мои румяны! — отвечала горничная.
— Маменька, позвольте! — жалобно сказал Ляпушкин.
— Даша, нарумянь его! — сказала, отходя, Любская.
Ляпушкин подставил горничной щеки и, гримасничая, говорил:
— Не жалей чужого добра. Да дай я подержу графинчик… что тут? лимонад, что ли?.. ловчее будет румянить!
И, взяв питье из рук горничной, Ляпушкин приложил графин к своим губам.
— Что вы? как можно! — вырывая графинчик, кричала горничная.
Но Ляпушкин крепко захватил губами его горлышко. Деризубова поминутно ходила мимо Любской и, дерзко посматривая на нее, всё твердила:
— Посмотрим, как-то нынче улепетнешь.
Театр наполнился прежде поднятия занавеса; множество народу воротилось, за недостатком билетов; касса еще до обеда была заперта. Нет сомнения, что и без содействия Калинского Любская была бы принята хорошо. Впрочем, в провинции, где богатый класс невелик, букеты и подарки в торжествах актрис и актеров всегда принадлежат одному лицу.
При появлении Любской на сцене раздались рукоплескания; но, как ни были они громки, между ними всё-таки явственно слышался пронзительный свист. Тогда началась борьба и кончилась торжеством публики: аплодирующие победили свиставших! Букеты посыпались на Любскую. Калинский, забыв всякую осторожность, махал руками в ложу, где важно сидела Елена Петровна с другими подобными ей дамами. Лоснящееся лицо камердинера поминутно высовывалось из-за их голов, и букеты летели на сцену. Вместо трех было брошено десять. С полчаса продолжались крики и аплодисменты. Любская так была потрясена ими, что вся дрожала, и когда Калинский передал ей через музыкантов браслет, после чего плавно упал к ногам торжествующей актрисы огромный венок из роз, — Любская кинулась поднять его, упала на колени, и слезы потекли из ее глаз. Она, рыдая, убежала со сцены; за кулисой ей сделалось дурно. Занавес опустили, — публика всё еще вызывала и, как разволновавшееся море, не скоро пришла в спокойное состояние.
Многие актрисы прослезились, хлопоча около Любской, которая скоро пришла в себя и спешила подрумянить свое лицо.
Толпа собралась около нее; многие из актрис теребили букеты, другие рассматривали браслет, и восклицания: «Да, счастливая! Да, весело!! Да, страсти!!!» — сыпались градом.
Деризубова, вытирая слезы умиления, кричала Любской:
— На радости изволь угощать! не скупись, сударыня!
- Да, да! — вторили ей.
— Да вели же принести вина! — тараторила Деризубова, толкая горничную Любской.
— Вот славно! тра-ла, тра-ла! — плясал Ляпушкин.
— Готова ли? пора, пора! — кричал содержатель театра.
При появлении его толпа расступилась. Любская опять явилась на сцену и была встречена новыми рукоплесканиями. Свист и шиканье только сильнее разжигали публику. Враги Любской напоминали птичников, которые своим свистом поддразнивают жаворонков к пению.
В то самое время Мечиславский лежал без всякой надежды на выздоровление. Доктора давали лекарство более для виду, не находя средств прекратить воспаление. Больной уже три дня не приходил в память. Наконец он вдруг подозвал Остроухова и едва внятно прошептал ему:
— Отчего мне всё душно?
— Раскрыть дверь? — спросил Остроухов, обрадовавшись, что больной не бредит.
Мечиславский замотал нетерпеливо головой и сказал тоскливо:
— Я чувствую… что я очень нездоров… так прошу тебя, исполни мою волю.
Остроухов давно был приготовлен докторами к потере друга; но, услышав от него самого подтверждение печальной истины, он страшно испугался и стал уверять больного, что опасности нет; ему самому казалось невероятным, невозможным, чтоб Мечиславский не выздоровел.
Больной терпеливо выслушал Остроухова и сказал:
— Ну, всё лучше распорядиться.
— Да полно, Федя.
— Я прошу тебя не тратиться на похороны.
— Боже мой! — раздирающим голосом воскликнул Остроухов.
Больной продолжал:
— Деньги, часы — всё, всё отдай ей.
— Кому? — поспешно спросил Остроухов.
— Любской… — прошептал больной.
— Не хочешь ли ты ее видеть?
— Нет! нет! мне и так страшно! — довольно громко сказал Мечиславский, и глаза его снова блеснули диким огнем — предвестником бреда.
Остроухов, близко склоняясь к лицу больного, смотрел ему в глаза, как бы стараясь прочесть в них что-то. Умирающий тоже смотрел на него. Они с минуту оставались в этом положении. Мечиславский обхватил слабой своей рукой шею Остроухова; Остроухов еще ближе нагнулся, думая, что больной желает что-нибудь сказать ему, но почувствовал пылающие губы больного на своей щеке. Больной пролепетал:
— Не оставь ее, она моя нев…
Остроухов, рыдая, припал на грудь больного, который начал метаться и стонать.
Старый актер кинулся из комнаты, заглушая свои рыдания, и в темной комнате дал волю своему горю. Но вдруг ему послышались чьи-то крики; он вошел в комнату и увидал Мечиславского в страшном состоянии: он сидел на кровати и отмахивался руками, крича: