— Что еще? — наконец спросил последний, очевидно с целью прекратить аудиенцию.
— Ведомость о состоянии Софоновки и находящейся при оном селе фабрики. Тож приходо-расходная ведомость, — проговорил Иван Софроныч унылым голосом.
— Потрудитесь положить, — сказал Тавровский, не поворачивая головы и указывая рукой на столик подле себя.
Иван Софроныч положил и прибавил тем же плачевным голосом:
— Деньги сорок две тысячи пятьсот восемьдесят четыре рубля шестьдесят семь копеек ассигнациями.
— И деньги тут положите.
Иван Софроныч расстегнул сюртук, вынул из жилетного кармана ножичек и, распоров боковой карман сюртука, зашитый для предосторожности, достал полновесный бумажник и начал укладывать стол пачками ассигнаций, предварительно пересчитывая каждую; потом он таким же порядком распорол левый карман своих рейтуз и достал оттуда несколько свертков, в которых оказалось золото; разложив их симметрически по кучкам, Иван Софроныч дополнил сумму серебром и медью, достав то и другое из особых кошельков, хранившихся в разных карманах его одеяния. Исполнив всю эту работу, которая продолжалась довольно долго и во время которой Иван Софроныч по временам искоса поглядывал на Тавровского, старик сказал:
— Изволите пересчитать?
— Не нужно: я вам верю, — сказал Тавровский. — Вы честный человек и хороший управляющий! — прибавил он, сделав движение головой, подобное поклону.
Иван Софроныч понял, что он только из деликатности не прибавил: «Идите», но не трогался с места. Ему смертельно жаль было Тавровского. «Как мучится, как убивается, сердечный!» — думал Иван Софроныч, и, нет сомнения, честный старик готов был бог знает чем пожертвовать, лишь бы возвратить ему спокойствие и веселость. Иван Софроныч стоял понурив голову. Молчание продолжалось несколько минут.
— Да, — сказал Тавровский, как будто только заметив, что Иван Софроныч еще не ушел, — сколько вы привезли денег — сорок тысяч с чем?
— Сорок две тысячи пятьсот восемьдесят четыре рубля шестьдесят семь копеек, — поспешно сказал Иван Софроныч.
— Так сорок тысяч оставьте, а остальные возьмите в награду за ваше усердие и честность.
Слезы подступили к сердцу управляющего.
— Не того жду я, — сказал он. — Я много доволен вашей милостию, а если позволите старику слово сказать…
— В другое время, Иван Софроныч, — благосклонно отвечал Тавровский.
— Нет уж, теперь, батюшка, теперь, коли милость будет! — воскликнул Иван Софроныч, приближаясь к Тавровскому, и продолжал с возрастающим жаром: — Сердце болит, глядя, как вы убиваться изволите, — а из чего? Ведь уж, осмелюсь доложить, дело сделано; горевать поздно, а лучше подумать, как пособить горю.
— Какому горю? — равнодушно спросил Тавровский.
— А как же, батюшка, я ведь знаю. Не рассердитесь глупому слову старика: попроиграться изволили, слышно?
— Кто вам сказал? — спросил Тавровский, всё еще не приподнимаясь с дивана и не поворачивая головы, но уже несколько живее.
— Как же, батюшка? Мне и князь Горбатов говорил, и Александр Екимыч говорил.
— Что ж они говорили?
— Да князь сказал, что полтораста тысяч изволили проиграть, а Александр Екимыч так божились, будто даже двести!
— Так лгут же они оба! — резко воскликнул Тавровский, вскакивая с дивана и останавливаясь перед Иваном Софронычем. — Не полтораста и не двести тысяч, а триста пятьдесят!
— Как, вы изволили проиграть триста пятьдесят тысяч?
— Да, и через неделю должен заплатить.
— Через неделю?
— Я дал честное слово.
— Изволили дать честное слово, так, конечно, следует заплатить через неделю. Да как справиться? Много недостает еще?
— Да полчаса тому назад, — отвечал, улыбаясь, Тавровский, — недоставало ровно трехсот пятидесяти тысяч, а теперь недостает немного меньше.
Иван Софроныч подивился и отчасти огорчился, что Тавровский может шутить в таких обстоятельствах и таким делом.
— Как же вы думаете быть? — спросил он.
— Продадим или отдадим Софоново, — отвечал равнодушно Тавровский.
— Как, Софоново продавать? — воскликнул с необыкновенным жаром Иван Софроныч. — Нет уж, извините! Софоново продать невозможно!
— Отчего же?
— Да оттого… оттого, что я… что я… я не позволю… не допущу!
Тавровский посмотрел на него с удивлением. Глаза старика блистали, лицо горело; весь он был полон страстного одушевления.
— Что вы хотите сказать? — спросил Тавровский.
— Продать Софоново?! — воскликнул Иван Софроныч. — Софоново продать! Павел Сергеич! осмелюсь спросить: изволили вы бывать в Софонове?
— Раз был.
— Что же?
— Ничего, вид недурен.
— А земля, земля?
— И земля, говорят, хорошая.
— Говорят, хорошая! — повторил Иван Софроныч с досадой. — Говорят! Не хорошая, а клад, сокровище! Положишь труда крупицу, а она, матушка, воздаст четвертями да целыми закромами! Что хлеба родится, какого хочешь: пшеницы ли, ржи, ячменю, гречихи! Какие сенокосы! а рыбные угодья? Да если б ваша милость и с тетушкой-княгиней и со всеми родичами изволили жить там, так во весь круглый год ниже единой плотицы прикупить не приведется! А лес, лес какой? и на самом Днепре-голубчике! Я думаю, три века растет, если не больше; есть такие деревищи, что сто богатырей во сто дней с места не сдвинут; выдолби, проруби окна, и дом готов… А мельницы какие у нас? а фабрика?… И такое сокровище продать… продать? — повторял Иван Софроныч нетвердым голосом, и Тавровский не без удивления заметил слезу, покатившуюся по разгоревшейся его щеке, — Да зачем же изволили и посылать туда старика? — заключил Понизовкин плачущим голосом.