— Желтые пятна! — воскликнул Кирсанов. — Плохо! Бедный Иван Софроныч! попадись он ей теперь, да она его добром не выпустит. Нет, мы не выдадим. Так ли?
— Так, — сказала Настя.
— Хочешь? — спросил Алексей Алексеич и ловко подкатил к ней деревянного коня на колесах. — Садись, прокачу!
Девушка хотела сесть, но передумала, вскочила на лошадку и, стоя на ней в красивой позе, закричала:
— Ну, везите же!
Алексей Алексеич повез.
— Вишь, проказница! что выдумала! И как ловко стоит, точно на гладком полу! — ворчал про себя Иван Софроныч, любовавшийся потихоньку своей дочерью с той самой минуты, как только она появилась и заговорила.
— Ваше высокоблагородие! — закричал он, показавшись в слуховом окне. — Ваше высокоблагородие!
— Что?
— Да побойтесь бога! Вы, осмелюсь доложить, не маленькие. А ты, баловница, не стыдно? Долой! слышь, сейчас же долой с лошади!
Но ни дочь, ни Кирсанов не слушались его.
— Ну, ну, ну! — кричала Настя. — Не ленись, лошадка, приедешь домой, будешь отдыхать, корму дадут.
— А чижик будет?
— Будет!
— Долой, проказница! — повторил Иван Софроныч, топнув ногой. — Посмотри, их высокоблагородие умучились! Хороша крестница!
— Ну, теперь моя очередь! — сказала Настя, спрыгнув с лошадки. — Садитесь!
— А посмотрим, посмотрим! далеко ли уедешь со мной? — сказал Алексей Алексеич, сел и, обмахивая платком свое горящее лицо, прибавил:- Ну, по всем по трем, коренной не тронь!
Настя двинула лошадку.
— Браво! — закричал Иван Софроныч, довольный силою своей дочери. — Ну вот умница, умница! Давно бы так! ну, еще, ну, дружней!
Колеса под лошадкой, сверх ожидания, оказались довольно прочны и катились легко. Настя, раскрасневшаяся, запыхавшаяся, быстро бежала. Алексей Алексеич, в рубашке, в белом колпаке, важно сидел, размахивая руками и покрикивая: «Ну, с горки на горку — дадим на водку!» Иван Софроныч, совсем высунувшись из окна в своей кацавейке, в совершенном восторге восклицал: «Прибавь ходу, прибавь ходу! Знай не плошай, с кем едешь, не забывай! шевелись, копайся, вперед подавайся!..» Дворня в свою очередь, покинув работу, предалась созерцанию. Всё вместе представляло довольно оживленную и оригинальную картину. Как вдруг посреди общего увлечения раздался пискливый и озлобленный голос:
— Господи! да никак тут все с ума сошли!
Все разом глянули по направлению голоса и смолкли. На тропинке, протоптанной между домом и кухнею, против самого Ивана Софроныча, лишившегося употребления ног, стояла необыкновенно худощавая, высокая женщина, с тощим, земляного цвета лицом, покрытым желтыми пятнами, с сверкающими глазами, в костюме не без претензии на щегольство: голова старухи была украшена высоким старинным гребнем, от которого ко лбу нисходил пробор в четыре пальца ширины, без малейших признаков волос, замкнутый с обеих сторон жидкими пуклями, так что голова старухи походила на детские креслы с высокой спинкой и точеными ножками. В руках у ней был палевый полинялый зонтик, который она старалась держать с грацией.
— Бессовестный! — заговорила она, обращаясь прямо к Ивану Софронычу, и вдруг закашлялась, причем высокая гребенка запрыгала у ней в волосах и бусы застучали на ее худой шее, как четки. — Бессовестный… кахи! каахи! каааахи! варвар! Жена умирает, жена зовет его, а он тут потешается! Глянь-ка, шутом каким нарядился. Да еще обманывает — в поле, видишь, ушел; и девчонку научил лгать… кахи! кахи!
— Не я, их высокоблагородие приказали ей…
— Их высокоблагородие! Нечего сказать, хороши и они тоже! Чем бы пример подавать, а вон гляди: в лошадки сам играть вздумал! Домой, озорница! — прокричала она, погрозив Насте зонтиком, и снова закашлялась: — Кахи! кахи! кахи! Будешь ты вперед обманывать!..
— Она ни в чем не виновата, — сказал Алексей Алексеич с необыкновенною кротостию. — Вы напрасно сердитесь, Федосья Васильевна; да и Иван Софроныч тоже не виноват; он хотел к вам идти, да я его не пустил: день сегодня хорош, видите, вот мы и вздумали пересмотреть да проветрить доброе!
— День хорош! Да кто вам сказал, что сегодня день хорош? А вот погодите!.. кахи, кахи, кахи! накажет вас бог, что вы обижаете больную, несчастную женщину. Недаром у меня сегодня всё утро поясницу ломило. Уж ничего так не желаю и желать не буду — как одного; чтобы вдруг да хлынул дождичек сливный…
Алексей Алексеич побледнел.
— Вы не шутя этого желаете? — спросил он и потянул в волнении кончик пружинки, торчавшей у него из прорванной подтяжки.
Иван Софроныч тем временем, подняв голову, пугливо всматривался в небо.
— А то как же! — отвечала злая женщина. — Вот и будет вам ваше доброе!
— А что, жена, ты не выдумываешь: поясницу точно ломило? — с болезненным страхом спросил Иван Софроныч свою хворую половину, которая давно уже всему околотку предсказывала погоду вернее всякого барометра.
— И еще как ломило! — с злобной радостью отвечала Федосья Васильевна. — Точь-в-точь как в тот день, когда у Захарова крышу снесло и пастуха Вавилу громом убило! кахи! кахи! кахи! Да еще, может, и посильней, — прибавила она, прокашлявшись.
Иван Софроныч и Алексей Алексеич с ужасом переглянулись.
— Вот уж не поверю! — сказал Алексей Алексеич, растянув быстрым движением пружинку и судорожно наматывая на палец тонкую позеленевшую проволоку.
— Пугает баба! — проговорил в ответ ему Иван Софроныч.
— Хорошо, будет тебе «пугает»! — возразила Федосья Васильевна, грозя зонтиком. — Вот промочит до нитки весь ваш хлам, так и будете знать. Да того ли еще вам надо! — продолжала она, ожесточаясь более и более. — Вишь, вытащили всё, чего-чего нет! нашли время! есть тут, чай, и такое, что гром небесный притягивает! Вот будет вам! кахи, кахи, кахи! (Гребенка припрыгнула, бусы подняли тревогу.) Пожаром погорите — ни кола ни двора не останется, — по миру с кошелем пойдете, да и меня пустите, сироту бесталанную, горемыку бесприютную… Кахи, кахи!